– Ты чего помнишь или нет?
– Время-то сколько?
– К полночи… Скажешь в больнице, что Алафееву кто-то из амнистированных пошалил, понял? Скажешь, снаружи кровищи нет, а внутри булькает, дыхнуть на полную глубину не дает. Запомнил?
Степан обалдело пошарил под койкой сапоги, которые стянули с него ребята. Василий подал ему чью-то шапку, спросил:
– Кепарь где посеял? И чтобы сразу ехали. Скажешь, идти сам не может, понял? Если не поедут, Майку подними, она их сразу расшевелит…
Степан долго звякал цепочкой возле бачка с водой – пил. Наконец ушел.
«Ишь – работяга, – подумал Василий, вспомнив сонный бред Степана. – Бетон, гравий… А сам туда же – ножом балуется…»
Он осторожно уложил свое тяжелое тело обратно на койку. Было жарко, истомно, померещились во тьме кошачьи глаза. Но от сознания, что скоро придут знающие люди, помогут, он успокоился.
Ветер, казалось Степану, дул со всех сторон, нес снеговую, колкую крупу; она шуршала в сохлых листьях кустов за обочиной. Разъезженная самосвалами дорога с загустевшей от холода в колеях грязью вела к большаку. Степан шагал прямо по грязи, его ноги, всегда присогнутые в коленях, вихляли. Хмель тяжелил голову, во рту и в глотке было сухо. Происшедшего он не помнил, мысли ворочались в черепе туго и были какие-то отдельные, как грузовики в боксе. И у каждой мысли вроде бы не было колес, и стояли эти мысли-машины в боксах на домкратах. Он знал, что идет в больницу за доктором и приказал ему идти Василий. Но зачем доктор – он не помнил, потому что привык сразу начинать поступок, если приказано поступать, а потом уже, на ходу, уяснять – что и зачем приказано.
Маленький островок леса, полосой оставшийся вдоль большака, закрыл редкие огоньки строительного поселка. Унылая темная пустынность тянулась впереди до самого ночного горизонта. Сухой бурьян шевелился под ветром в кюветах. Ветер продувал Степана насквозь, рубаха сзади вылезла и торчала из-под ватника, сапоги чавкали, от озноба стучали зубы.
Большак снежно забелел впереди. Снег на нем не таял, а расковырянные бульдозерами поля были черны. Следов шин на большаке не было. Будка возле автобусной остановки скрипела фанерой. Степан зашел в будку и сел на лавку, чтобы решить, идти ли в Подлесово самому – это было шесть километров в гору по шоссе – или выбраться к узкоколейке и по ней шагать в Ручьевку, где стояла воинская часть и откуда можно было позвонить в больницу по телефону. Как только он сел, так ему сразу захотелось устроиться здесь, в автобусной будке, опустить уши у шапки и заснуть. В будке не дуло, только у щелей на земле узкими стрелами нанесло снега.
«А может, автобус-то и не прошел последний», – подумал Степан и лег на узкую лавку, упершись головой в угол. Так он спал, когда попадал в армии на гауптвахту. Сейчас Степану вспомнилась армия, в стройбате ему было часто так же одиноко, как здесь, в автобусной будке, возле пустынного ночного шоссе, среди замерзающих полей и равнодушно шуршащего снегом ветра.
«А может, автобус последний и не прошел еще», – опять подумал Степан, устраиваясь на лавке, но что-то давило в бок, мешало. Он полез под ватник и вытащил четвертинку, долго смотрел на нее – не помнил, как и когда она попала к нему. Потом тихо обрадовался, отковырнул пробку, глотнул из горлышка и закусил снегом. Сразу в голову ему ударило, в душе захорошело. Он притопнул сапогами, закурил, затянулся до самых кишок горьким дымом и пошел к Подлесову. Одиночества не стало, ветер враз потеплел, и казалось, что резкий водочный дых может вспыхнуть возле губ, если поднести ко рту горящую спичку.
На шоссе было скользко, и Степан несколько раз падал. В ночи далеко разносился его пьяный смех и ругань. Обдутые ветром руки зазябли, он сунул кулаки в тесные карманы ватника и услышал нож. Нож просунулся в подкладку до самой рукоятки. Степан вытащил его и тупо уставился на тусклое лезвие, смутно вспоминая белое тело, синюю майку и плавность, с которой нож сунулся в тело.
– Да это ж я Ваське сунул! – прошептал он и обмер.
Сзади показалось зарево, стремительно понесся на Степана свет фар, в этом свете метались снежинки и ярко взблеснул нож. Степан торопливо толкнул его обратно в карман, в дыру подкладки. Сквозь тяжелый хмель и родившийся тошнотворный страх дошло до Степана, что Василий отдает концы, что надо торопиться.
Машина была легковая, она приближалась, томно покачиваясь на мягком снежном ковре. Степан сорвал с головы шапку, шагнул к середине дороги. Машина притормозила, дверца щелкнула, отворяясь, из теплого нутра машины донеслась музыка. Степан было хватился за ручку дверцы, но поскользнулся, не удержался на ногах и упал.
– Подвезите, граждане, – забормотал он, поднимаясь, робея от музыки, блеска стекла и никеля, от чужой жизни, которая так неожиданно возникла перед ним.
– Пьяный, – сказал кто-то в машине. – Поехали! – Машина рванулась, красный свет задних подфарников скользнул по снегу, и вокруг сомкнулась погустевшая, холодная тьма.
Степан всхлипнул и побежал за легковушкой.
Тем временем Василий уже не мог держать стон в себе. Воздух то врывался в грудь и затихал там, то с хрипом вырывался. Василию хотелось, чтобы кто-нибудь проснулся, но ребята спали крепко, они привыкли к ночному храпу и стонам. Мысль о смерти еще не появлялась у Василия. Он жалел только кровь, которая без толку выливается в грудь. «Небось вся не выльется, парень я здоровый, – для бодрости думал Василий и даже ухмылялся в темноте. – Эх, Вася, – стальная грудь, пятнадцать почек!» Так называли его за силу. И самое странное заключалось в том, что Василий даже был где-то доволен случившимся. Он столько повидал на своем бродячем веку несчастных случаев, пробитых голов, шрамов, о которых мужики в бане говорили небрежно и спокойно, что ему давно пришла пора увидеть след ножа и на своем теле.