Вокруг стоял дневной лес, теплый от солнца. И Василий решил на Нюрке жениться. Но ребята потом отговорили. Она была из местных, а он – бродяга-строитель. И он все тянул резину, потому что боялся обузы.
Однажды на гулянке она подвыпила, осталась ночевать в комнате для самодеятельности при клубе. Забрался туда Федя Булыгин, парень из местных, и уговорил Нюрку назло всем строителям, назло Василию. И она пошла после того путаться.
И зимой, в январе, в лунную ночь Василий завел бульдозер и тихо поехал по синему снегу к хутору Феди. Совсем без ветра была ночь при лютом морозе и черных тенях от сосен. А Василий забыл надеть ватник, но холодно ему не было. Он долго курил метрах в ста от дома Феди Булыгина, дожидаясь, когда замутнеет от бешенства в глазах, когда закипит в груди, когда ошпарит безудержная ярость. Долго ждать пришлось, потому что чувство его к Нюрке уже потускнело, и потом – боязно было мстить цельному дому, теплому пятистенку, который плыл в сугробах в лунном свете. Но так уж было задумано. И, перекурив, Василий разогнал бульдозер и с полного хода ударил ножом в угол избы. Изба завалилась с грохотом…
На Василия повели следствие, и, хоть обошлось без жертв, пришлось ему крепко отвечать, но тут, еще до суда, призвали как раз в армию. Так все закончилось с Нюркой. И никогда больше Василий не приезжал в те края. Теперь они стали знаменитыми, там стоит у огромной реки огромная ГЭС, и над домом Феди шумит море.
Про Нюрку же Василий знал только то, что она вышла замуж, родила сына и растолстела, как баржа. Вот ее он вспомнил, и горько ему стало от старой мужской обиды. И лишь образ Феди, прыгающего по снегу в лютый мороз в одном исподнем, утешил Василия в горьких воспоминаниях. Больно смешон был тогда Федя, ничего он не мог со сна понять и волком выл, завязая в сугробах…
Степан Синюшкин, когда водка была допита, решил пойти искать Василия. Степан хотел спать, спина болела, ладони саднило, но водка толкала к активности. Он сунул за пазуху нож, надел брезентовый дождевик и вышел из барака. Нож он взял потому, что боялся темноты и слыхал, что вокруг шалят амнистированные уголовники. Еще никогда в жизни Степан ни на кого нож не поднимал и даже представить себе не мог такое, но все равно с ножом ему было спокойнее в осенней тьме. Был Степан пьян сильно, качался и даже разок упал в канаву. Но, выбравшись из нее, нашел-таки Василия в разбитом самосвале.
– Ты, Вася, верь – я т-тебя до гроба!… С тобой то есть! – бормотал Синюшкин, умащиваясь в кабине. – Думал, к Вокзалихе ты подался… Не-е-т, смотрю!… Здесь сидишь… Во, думаю, – сидит здесь Вася… живой сидит… А слону легко к-клоуна носить? Он его на шее н-носит, да, Вася?
Блики от фонаря, размытые на залепленном мокрым снегом ветровом стекле, скользили по тощему лицу Степана. И будто впервые Василий увидел его. Он всматривался с неожиданным интересом, все ближе наклоняясь к Степану, как бы даже обнюхивая. Широкое во лбу и острое в подбородке, с запавшими глазами и жидкой щетиной на впалых щеках, с морщинистой уже кожей, лицо Степана было сейчас таким смиренным и тихо-радостным, непонятным и непривычным и в то же время как будто уже когда-то виденным, давным-давно. И это давнее пахло нагретой на солнце лесной земляникой и водой Ладожского озера, пахло детством.
– Чего смотришь, Вася? – спросил Степан, смущаясь пристального взгляда.
– Черт! И на кого ты мне похож оказался? – сказал Василий, теряя вместе с произносимыми словами необыкновенность видения. – Левей, левей башку! Ну! Тебе сказано!
Степан послушно отвернулся левее, блики опять пошли по его лицу, но было оно прежним, стертым, замызганным водкой и бессемейной жизнью.
– Где-то я тебя видал раньше, – сказал Василий, наполняясь разочарованием непонятно по какой причине.
– Вот и посидим, – радостно подхватил Степан. – Спа-ать завтра до обеда б-будем, да, Вася?… Вот, к примеру, я пью? Факт! Пью! Так?
– Ну, положим, факт.
– А вот, к примеру, почему?
– Дурак потому что. Чего припер? Звали тебя?
– Я с т-тобой до гроба!… А пью п-потому – д-девки меня не л-любят, – вразумительно объяснил Степан. – Р-робею я с ними, ясно?
– А ты не робей, – сказал Василий и засмеялся. – У меня зуб пролезает, зуб мудрости, потому и свербило. У тебя росли уже?
– Нет, – поразмышляв, сказал Степан.
– А ты на год старше. Верно, у таких, как ты, сыромятных, они и вовсе не образуются.
– Может быть, – согласился Степан. От водки, от приятного сидения вдвоем с Василием среди непогодной ночи, от ощущения равенства с ним после трудной работы в штольне Степану так хорошо стало на душе, что даже запелось. – «Враги сожгли родную хату, убили всю его семью», – едва слышно, в самой глубине груди завел Степан, чуть покачнувшись вперед, упираясь руками в стекло. – «Куда пойти теперь солдату, кому сказать печаль свою?…»
Он знал, что запелось хорошо, правильно, и тонким, почти женским голосом, полным скорби и сочувствия, продолжал:
– «Пошел солдат в глубоком горе на перекресток двух дорог, нашел солдат в широком поле травой поросший бугорок…»
Он слышал песню от геологов-москвичей, ее пели у костра. И много раз после того Степан пел ее про себя и никогда не решался завести вслух. А здесь само запелось. Он с тревожной радостью ощущал, что поет правильно, хорошо. Пел про могилу жены, Прасковьи, про то, как солдат пил из медной кружки «вино с печалью пополам», как светилась на груди солдата «медаль за город Будапешт». Степан так запелся, что забыл и про Василия, и вздрогнул, когда услышал злой голос.