Некрасов сполз вниз, и они вместе с Синюшкиным сели на корточки возле стены штольни. Синюшкину не до курева было, но он взял предложенную инженером папиросу и сразу деловито затянулся. Некрасов заметил, как дрожат его руки, как запали глаза, и тогда только понял, что рабочий этот устал смертельно.
– Чего ты-то уродуешься? – спросил Некрасов, прикладывая носовой платок к окровавленным пальцам.
– Никогда не бросай т-т-товарища, к-который в беду п-п-попал, – сказал Синюшкин словами призыва с ржавого щита, висящего возле входа в штольню. От усталости он заикался еще больше, чем обычно.
– Друзья, значит? – спросил инженер, кивнув на Василия, который в этот самый момент незаметно запихивал в шпур новый детонатор.
– Конечно, – сказал Синюшкин с гордостью.
«Сколько раз я тебе твердил, – обратился сам к себе Некрасов, – не делай о людях поспешных выводов. Ведь какой хлипкий парень, а гору своротил из товарищеского чувства».
– Давно знакомы?
– С а-армии, – опять тихо ответил Синюшкин, боясь, что Василий услышит их разговор. Он был из тех обиженных Богом людей, кого любят обижать и люди. С детства ему не везло. А в строительном батальоне, где он служил конюхом, Синюшкин сильно простыл, и у него открылась болезнь мочевого пузыря.
Почему– то чуть ли не в любой роте есть какой-нибудь безответный, тихий солдат, который служит для остальных объектом развлечения. Стройбат, куда попал Синюшкин, расквартирован был в глухом северном углу, среди лесов и болот, вдали от цивилизации. И солдаты стройбата развлекались после тяжелой службы тем, что выносили койку со спящим Синюшкиным в коридор или делали ему «велосипед». «Велосипед» – старая-престарая шутка. Спящему засовывают между пальцев ноги ватку и подпаливают ее. Ватка тлеет, спящий начинает болтать ногой в воздухе, отчего ватка тлеет еще больше. Спящий все сильнее болтает ногой, как будто крутит педаль велосипеда…
А познакомился Синюшкин с Алафеевым, когда стоял посреди конюшни перед жеребой кобылой Юбкой. Юбка мотала головой и фыркала от боли, потому что ночью провалилась одной ногой в щель между досок настила и охромела.
Старший конюх Борун признал виновным дневального Синюшкина и заставил его выучить выдержку из «Инструкции дневальному по конюшне»: «При ночных обходах конюшни дневальный должен обращать особое внимание на поведение жеребых животных и при появлении предродовых признаков немедленно докладывать дежурному по части».
Борун был могучего роста сержант, дослуживал последний год, и его побаивались. Он удобно сидел на кипе прессованного сена, курил и требовал, чтобы Синюшкин произнес цитату из инструкции без единой запинки. А Синюшкин при всем своем желании не мог не заикаться.
Василий Алафеев, только что прибывший в стройбат для перевоспитания из саперной части, слоняясь по территории в ожидании писаря, решил поглядеть на лошадей и забрел в конюшню. Минуту он слушал, как Борун читает инструкцию, а Синюшкин плачет. Потом узкое лицо Алафеева перекосилось, веки опустились, срезав бледный зрачок посередине, жилистые кулаки сжались; он бесшумным шагом подошел к Боруну сзади и пихнул ногой в спину. Пока тот поднимался с пола, в конюшне сгустилась тишина, и даже лошади перестали хрумкать. И в этой тишине Алафеев сказал негромко:
– Слышь, в водовозной бочке вода замерзла. Как бы не разорвало бочку-то…
Вместо лица у Алафеева все еще была неподвижная маска, и веки срезали зрачки, делая взгляд страшным. И Боруну ясно стало, что человек этот сейчас ничего не видит, не понимает и нет для него на свете сейчас ничего запретного, никаких законов. И ясно еще было, что такое состояние безудержной ярости любо этому человеку, что он бережет его в себе, не хочет расставаться с ним и может вызывать его в себе в любой нужный момент. Борун понял все это в доли секунды, потому что отработал с личным составом годы. Он знал, что таких пареньков ни гауптвахтами, ни даже Трибуналом устрашить нельзя. Ненавидеть их следует тихо и при первой возможности списать к чертовой матери, а списывая – свести счеты листком характеристики… Поэтому Борун только засмеялся.
– Разве ж так можно, сапер? – сказал он. – Родимчик хватит!
Алафеев наконец перевел дух и расхохотался тоже, потому что переминающийся с ноги на ногу, как аист, Синюшкин, жеребая кобыла на трех ногах и потирающий зад сержант – это было слишком смешно.
Степан Синюшкин стал по-человечески и вытер слезы. Понять он ничего не мог. Ему казалось, что сапер, который пихнул Боруна, должен разом умереть, а стропила конюшни должны рухнуть и земля разверзнуться. Но ничего этого не произошло.
И с этого момента Василий Алафеев занял все его мысли, все его воображение. И физическая стать Василия, и необузданность его бешенства, и удивительная безнаказанность, и беспечное отношение к деньгам, и нахальная, победительная повадка с женщинами – все было для Степана недоступно и глубоко восхищало. Василий, раз вступившись за Степана, принужден был вступиться и второй, и третий.
Получилось так, что демобилизовались они одновременно. И Степан увязался за Василием. Вместе они подались на Волго-Дон, вместе бросили Волго-Дон и попали на стройку химкомбината. За время, проведенное вместе, их отношения не менялись. Алафеев терпел Степана, снисходил до него. А Синюшкин жил в постоянном страхе отстать от Василия, быть брошенным и мечтал заслужить равноправие и уважение. Но до этого пока было далеко. Хотя какая-то привычка к постоянному присутствию рядом Синюшкина у Василия появилась. И Синюшкин чувствовал это.